ОГЛАВЛЕНИЕ

К ПЕРЕВОДАМ ДАВИДА ГОФШТЕЙНА

К ПЕРЕВОДАМ ДАВИДА ГОФШТЕЙНА

Поэзия Гофштейна чиста, непосредственна, искрометна и обаятельна. Но ее своеобразие выходит за рамки достоинств экзистенциональной лирики. Укоре-ненная в еврейской духовной и культурной традиции, она раскрывается в двуединстве прямого поэтического видения и, часто не лежащего на поверхности, философского иносказания. Живая описательность у Гофштейна неотделима от символических параллелей, эмоциональность от аналитической выверенности смысла.

Гофштейн не прост для восприятия. Богатый подтекст его поэзии ненавязчиво воткан в прозрачную и всегда неожиданную своим разворотом изобразитель-ность.

Я увидел ее у реки
Под ветвями,
Под зеленой, небом заплатанной крышей.
В двух десятках шагов,
На земном молчании
Немой там камень,
Упрямый сустав
Рассеянных, распыленных останков
моей издревней родины...

Я увидел ее в обнаженной радости ее тела,
В стекающей короне ее душистых волос,
Я услышал из глубин издревнеюных лет:
- Вот та, которую зовут Жена!*

На первый взгляд - это лирическая зарисовка. Но в том-то и дело, что за раскованной описательностью прячется смысловой монолит, незыблемое единство образов-иносказаний, выражающих надлирическое содержание. “У реки” - это, конечно, у реки времени, на берегу которой “немой там камень”. А почему именно “в двух десятках шагов”, а не в полутора или не в трех? Случайность? Нет. Речь идет о двадцатом веке. В двух десятках столетий от ушедшей в рассеяние “моей издревней родины” лежит этот камень - “упрямый сустав” ее “рассеянных, распыленных останков”. А почему “немой”? Да потому, должно быть, что он частица мертвого тела, распыленного праха... Но сейчас, здесь, в двадцатом столетии “я увидел ее” у реки времени. Мертвое тело “моей издревней родины” воскресло “в обнаженной радости ее тела”. В сегодняшней реальности “она” - телесная ипостась “родины”, ее продолжение, непрерывность. “Вот та, которую зовут Жена!”, то есть родина осмысляется как жена, а в жене воскресает родина. Жизнью побеждается смерть. И немота камня “на земном молчании” сменяется заговорившими глубинами “издревнеюных лет”, неотъемлемых от “моего” телесного и духовного существования. Любопытно к тому же, что “стекающая корона” волос - образ, соединяющий в себе “реку” и “ветви”, поскольку  “корона” и “крона” на идиш звучат одинаково (“кройн”). “Она” как бы совпадает с пейзажем, вписывается в него как мысль, как видение.

Ключ к пониманию гофштейновской лирики нужно искать за пределами лирических стереотипов. Лишь вдумчивое прочтение, внимательное к смысловой многомерности поэтической ткани, позволяет приоткрыть глубину поэтической мысли Гофштейна.

В тесной комнате
На двух черных строгих стульях
В бессилии лежат наши помятые одежды...

Как на берегу
На песке,
Там ждут они,
Кучки оставленных одежд...

Я далеко от стен, от городов уплыл -
Вокруг мировое пространство,
И волны гонятся и дышат пеной ...

Моя любимая, не спеши закрывать
свой томный взор -
В его измученном увлажненном зеркале
Я все еще гляжу туда,
В светлое забытое “назад”...

Гофштейн безошибочен в изобразительно-смысловых штрихах и нюансах,  рисующих двухмерную - реально-зримую и символическую картину, мерцающую двояким, взаимопроницающим содержанием поэтических образов. В лаконичном описании “тесной комнаты” создается эффект полумглы от соседствования резкой контурности “двух черных строгих стульев” с неопределенностью, размытостью форм “в бессилии” лежащих “наших помятых одежд”. Этот внешний образный ряд неотделим от возможности символического прочтения, подразумевающего “тесную комнату” обыденности с ее приземленностью и житейскими путами. Ее стражи - “черные строгие стулья”, на которых “в бессильи лежат наши помятые одежды”, - сброшенные “нами” бренные, внешние оболочки “нашего” “тесного” существования. Далее возникает образ берега, океанского или морского, поскольку только морской и океанский простор имеет  глубину дали, врастающую в “мировое пространство”. Образ океана (моря) связан с внешним изобразительным планом и всей направленностью многомерного смысла, то есть с “волнами”, которые “гонятся и дышат пеной” и с философской символикой, распахивающимся перед взором любви морем сущности, полноты бытия, “мировым пространством”. В завершающих строках стихотворения в “тесной” действительности возвратившейся комнаты открывается подаренная любо-вью безграничная глубина, - уходящая, но не гаснущая светлая реальность всеобъемлющего мгновения.

Во многих характерных для Гофштейна стихо-творных произведениях живой, конкретный, современный мир осмысляется с библейской масштабностью. В отличие от привычной для русскоязычного читателя поэтической речи, где целое, как правило, складывается из отдельных, эстетически взаимодействующих образов, эти стихотворения сами являются укрупненными образами. Например, в стихотворении “Еще стены оплетены лесами...” художественно-содержательный разворот определяет моно-метафора - стройка.

Еще стены оплетены лесами,
Мусором старым
Завалены пороги,
И эхом отдает еще пустота...

Но я уже вижу вас, миры обновленные,
Глазами светлой веры...

В других случаях укрупненный образ как бы вплетен в изобразительно-смысловые ярусы поэтической ткани. Вот стихотворение, основа которого - картина проходящих суток.

(НОЧЬ) На тихом весеннем просторе диких далей
Все капает и капает моя старая трепетня
кровь.

К черному сердцу прижимают ночи
Боль дней оскверненных.

(ЗАРЯ) Но пламя раскалывает мягкое лоно туманов
И выжигает в огненном ожидании
Все новые знамения
Для следующего натиска затаившегося гнева..

(УТРО) У красных ворот прозрачного утра
Становится на вахту
Звук мчащегося горна...

А гривы готовы к первому рывку,
И копыта железные едва дождутся
Первой смены проносящихся далей,
Удара новых битв...

(ДЕНЬ) С сердечным трепетом я слушаю их,
Тысячедыханные крики радости,
С застывшим страданием я чувствую их,
Немые трепещущие боли...

(ВЕЧЕР) И когда ночь
Готова клонящийся день
В немом лоне укрыть,-
К далям тянет мою пламенеющую душу...

(НОЧЬ) Веревками тысяч желаний связан,
За колесами усталыми, пьяными от битв,
Пленный я шагаю среди полей широких.

(ЗАРЯ) И я с ними, всегда готовыми
К новым звукам бодрящего горна,
К новому пламени очищающего гнева...

Многоплановость этого стихотворения вынуждает нас обратиться к несколько условному, последователь-ному описанию его изобразительно-смысловых рядов, каковых в приведенном стихотворении нам видится по меньшей мере два. Внешний план стихотворения - восходящее новое бытие и жертвенность отжившего, умирающего мира, от которого неотделимо “мое” существование, “моя старая (т.е. ветхозаветная) кровь”, сочащаяся на “весеннем просторе диких далей”. “Ночи”, прижимающие к “черному сердцу (траур) ... боль дней оскверненных”, “раскалывает пламя” зари (новой жизни), чьи огненные “знамения” возвещают “следующий натиск затаившегося гнева” (нового сознания, веры). Новая действительность, взявшая в плен “мое” существование, побеждает (образ Гражданской войны) в битве между радостью обретения и болью утраты, сметая прежнее, отжившее бытие “пламенем очищающего гнева”. Должно быть не случайны в этом ряду “колеса усталые, пьяные от битв”, “всегда готовые к новым звукам бодрящего горна”. Здесь (не в ущерб, разумеется, образу тачанки) вполне правомочна ассоциация с огненной колесницей - солнцем. Любопытны также смысловые штрихи, раскрывающие стройность и глубину целого. Так в начале стихотворения пламя зари, вычерчивающее огненные знамения для натисков “затаившегося гнева”, является символом очищения, а в финале, в знак совершившейся победы, “пламя очищающего гнева” символизирует зарю. Таким нам видится внешний план, далеко не исчерпывающий содержание стихотворения. Образ “моей пламенеющей души” переключает восприятие на новый смысловой регистр, подсказывая, что восходящее солнце, заря “раскалывающая мягкое лоно туманов” - “моя” душа. Ветхое и новое, отжившее и рождающееся, ночь и день в подобном прочтении могут пониматься как внутреннее напряженно-трагическое отношение двух сторон моего существа - “старой (вет-хозаветной) крови” и рассветной души, боли и радости, сражающихся “во мне” самом, чувства оскверненности (“дней оскверненных” - в начале стихотворения) и пафоса очищения (“очищающего гнева” - в финале). Указанием на то, что перед нами разворачивается мистерия внутренней жизни сознания, можно считать отсутствие в стихотворении других кроме “меня”, “моей” души действующих лиц. Не горнист, но - “звук мчащегося горна”, не всадники, не конница даже, но - “гривы, готовые к первому рывку” и “копыта железные”, ждущие в нетерпении “первой смены проносящихся далей”, не кричащие радостно или поверженные в страдании люди, но - “тысячедыханные крики радости” и “немые трепещущие боли”, не герои-конармейцы, но - “колеса усталые, пьяные от битв”. К тому же предельно абстрактен, обобщен и сам пейзаж - “простор диких далей”, могущий трактоваться в данном контексте как духовное пространство сознания, охваченного пламенем внутренней борьбы, сознания, в котором совершается преображение личности. Стоит ли пояснять, что наше прочтение не исключает других аргументированных интерпретаций стихотворения. Принципиально одно - существенность  у Гофштейна изобразительно-смысловых деталей, соотнесенных в каждом развороте содержания и, следовательно, сама возможность усмотрения таких разворотов, определяющих глубину и многомерность поэтического произведения.

Диалектичная мысль является сердцевиной, содержательной осью поэзии Гофштейна. Внутренне напряженные отношения смыслов сталкиваются, спорят, ищут разрешения. Вот, к примеру, одно из поздних стихотворений, тонкая лиричность которого пронизана смысловым драматизмом.

Три свободных, свободных дня я легко получил
Для творческого отдыха, для глубокого покоя,
Который вдруг включается в напряженный труд...
Река Ирпень, лес, лужайки - все здешнее...
Кругом светло, много раз кукует мне кукушка,
Долголетие, как видно, щедро дарят здесь...

Зеленый простор вновь стелится перед глазами,
Уйма цветов на лугу - желтые, желтые...
Так что же, так что же, если еще год пролетел,
И он, этот мир, и ты уже не те?..

Постаревшим я увидел себя в зеркале...
Молодая липа медленно умирает под окном...
Время раскрошило цемент на ступенях,
Измельчило также там немного красный кирпич...
Но жизнь цветет и нежно и твердо убеждает,
И много старых деревьев бодро держат голову!..

О, нет, мой счет с миром не закончен!
 В изменении я чувствую большую радость постоянства!

В первых трех строках нам открывается смысловой зачин стихотворения - философская формула духовного процесса. Суть его Гофштейн выразил в простых словах, их диалектичность проглядывает сквозь лирическую повествовательность: “Три свободных ... дня я легко получил ... для глубокого покоя, который вдруг включается в напряженный труд...” Полнота существования связана с непрерывным созидательным взаимодействием созерцания и осмысления, самоощущения и самосознания. “Глубокий покой”, то есть освобожденное ясное состояние духа, является диалектическим полюсом “напряженного труда”, из их единства складывается подлинная жизнь личности. Композиция стихотворения как бы иллюстрирует эту мысль. Возникающая перед нашим взором картина: река Ирпень, лес, дарящая долголетие кукушка, простор, цветы - тот самый полюс “глубокого покоя”, недостижимый при этом без “напряженного труда” всепроницающего осмысления. Так лирически умиротворенный пейзаж “вдруг включается” в скрытый драматизм смысловых столкновений, стремящихся к исчерпывающему мировоззренческому разрешению. “Так что же.., - спрашивает сознание, в самой интонации вопроса подразумевая ответ, - если еще год пролетел, и он, этот мир, и ты уже не те?..” Конечно, все те же - и этот знакомый мне берег, и я, радостно узнающий “все здешнее”. И тут же вопрос-утверждение сменяется своей смысловой противоположностью: “Постаревшим я увидел себя в зеркале (то есть - я изменился)... Молодая липа медленно умирает под окном... Время раскрошило цемент на ступенях  (“этот мир” изменился)...” И вновь - смысловая противоположность: “Но жизнь цветет и нежно и твердо убеждает, и много старых деревьев бодро держат голову!..” Две отрицающие друг друга смысловые линии стихотворения: изменение - неизменность, сталкиваемые “напря-женным трудом” сознания, приходят к сложному победительному единству. Две смысловые противоположности находят примирение в парадоксальной, мировоззренчески созидательной мысли: “В изменении я чувствую большую радость постоянства!” Это и есть “глубокий покой” - предтеча и одновременно дар не знающего покоя мировоззренческого “труда”.

Понимание поэзии Гофштейна будет обедненным, если подходить к ней с традиционными для восприятия лирики мерками, предполагающими смысловую обособленность отдельных стихотворений, их независимость друг от друга в своем замкнутом содержании. Стихотворения, прочитанные в той последовательности, которую назначил им сам Гофштейн, определяя композицию своих книг и разделов, раскрываются в новой содержательной полноте, связанной с появлением сквозного, отчетливо прослеживающегося сюжета. Разрозненные на первый взгляд стихотворения предстают как моменты поэтического целого, не только проясняющего их внутренний смысл, но наделяющего их, так сказать, сверхсмыслом, то есть содержанием по отношению друг к другу и к самому объединяющему их сюжету. Более того, обнаруживается сквозная метафорика, получающая последовательное смысловое развитие в сменяющихся контекстах. И главное, жизнь личности - основная тема Гофштейна - приобретает зримость реального предстояния, духовный масштаб, многоплановость и динамичность. Такое прочтение позволяет увидеть поэзию Гофштейна как единое действо, лирическую мистерию - перед нами в последовательных картинах проходит жизнь личности, раскрывающаяся на языке поэтического исповедания. Возьмем для иллюстрации фрагмент раздела “Рассвет” из книги “У дорог”, изданной Гофштейном в 1919 году. В стихотворении “Моя мама в самом начале моего существования...” переживаются воскресшие в “моем” сегодняшнем сознании младенческие впечатления - со-зидательная основа “моего” зрелого бытия. Следующее стихотворение “В пути” также о воскресшем во “мне” сегодняшнем “начале моего существования”, но уже о том “начале”, которое восходит к “глубинам издревнеюных лет”, к “моей другой древней ипостаси”. Затем “Яблоко” - соблазнительный плод от Древа Познания, вкушение которого связано с познанием жены и изгнанием из Рая. Далее “Я увидел ее у реки...” - стихотворение (к его самостоятельному содержанию мы уже обращались), где разворачиваются смыслы, подготовленные “Яблоком” - “Вот та, которую зовут Жена” и “Рассеянные, распыленные останки моей издревней родины”. Затем следует стихотворение “В тесной комнате...” (также прочитанное выше в его независимом контексте), где “мы”, сбросившие оболочки сегодняшнего  - “наши помятые одежды” - возвращены “нашей” близостью “в светлое забытое “назад”, то есть в “глубины издревнеюных лет” (что было бы не понятно в отрыве от предыдущего стихотворения). Дальше - “Туман на улицах...”. Это стихотворение переводит регистр видения в реальность сегодняшнего, к одиночеству любви, отсеченной, словно стеной тумана, немой действительностью от “издревнеюных лет”. Дальше следует стихотворение “Вечер”, где в забывшем о “нас” шумном и алчном мире “наша” близость возвращает “мне” любовь-родину. В следующем стихотворении “Как печально-сладко человеком быть!” предстает уже любовь воплотившаяся, телесная реальность “моей” будущей судьбы. Между этим стихотворением и стихотворением “Моя мама в самом начале моего существования...” видна ясная смысловая параллель, подсказанная общими в них обоих образами - “голубым бархатом” неба и “звездной сетью”. Но здесь “начало моего существования” воскресает не во “мне”, а передо “мной” как объективное, с которым “мы” вместе причаствуем одному сокровенно-неизъяснимому знанию “как печально-сладко человеком быть”. “Начало существования” сына раздвигает пределы “моего” бытия, и от этого “я” чувствую, проснувшись глубокой ночью, “как шевелятся крылья вечности”...

И дальше, и дальше можно было бы наблюдать разворачивание поэтического действа. Разумеется, столь беглое описание фрагмента лирической мистерии позволяет лишь в малой степени прикоснуться к художественной и смысловой многомерности выявляющегося целого. Да и сам сюжет, как, впрочем, и каждое в отдельности стихотворение, неисчерпаемы для объективного и индивидуального толкования и осмысления. В этом подлинный масштаб, красота и уникальность поэзии Давида Гофштейна.